АЛТЫНОРДА
Новости Казахстана

[:ru]Покаяние[:]

[:ru]

Пронизывающая до слез статья Зарины Ахматовой в интернет-журнале Vласть, рассказывающая о том, как воспринимается дата 23 февраля в памяти чеченского и ингушского народов.

 

Беспамятная дата

Зарина Ахматова, Vласть

Со мной по части 23 февраля все понятно. Пятая графа многое определила. Это сложно объяснить, что, впрочем, нормально. Люди не виноваты в том, что они не готовы культурологически и морально. Нет лица, могущего отождествить трагедию забытых судеб. Нет блестящих кинематографических расстановок, которые бы закрепили в общественном сознании еще одну историческую трагедию.


Нет красивой, пусть и драматической истории, которую бы все знали и идентифицировали с тысячами загубленных жизней. Ничего не изучалось в должной степени, не выводило из зоны комфорта широким экраном, пронизывающим саунд-треком именитого композитора и не рассказывало, что 23 февраля 1944 в 2 ночи по слову «пантера», переданному по радиосвязи, началась насильственная депортация чеченцев и ингушей в Среднюю Азию и Казахстан.

Я бы, возможно, оценивала бы эти строки, как большинство из тех, кто их сейчас читает – с опаской, напряженным интересом или ленивым раздражением. Но я знаю, что такое «насильственная депортация». При всем моем космополитизме, есть вещь, которую я ощущаю своим долгом – помнить и напоминать, что в нашей общей истории было очень много кровавых ошибок. Мы не застрахованы от них в будущем, но мы можем предупредить их памятью.

Для меня операция «Чечевица» — это моя бабушка, которой уже нет в живых. Ей было 6. И она в депортацию выжила. 11 февральских суток в товарных вагонах для скота, продуваемых и безнадежных. Мужчин в селе собрали в местном ДК, обещали призвать на фронт. «Враги народа» повелись, попрощались с женами, детьми и матерями и обещали избавить Родину от фашизма.

Женщины, старики и дети, те, кто мог ходить, собирались гораздо быстрее, чем приговоренные в фильме «Список Шиндлера»… Их выводили к бортовым грузовикам и везли к станции, там грузили в вагоны, сколоченные для людей по лекалам тех, что предназначены для животных. Тех, кто не мог передвигаться, ликвидировали.

Эта история, которую я пересказываю часто друзьям и знакомым, ненавидя ее, изобилует какими-то странно киношными персонажами. Поверьте, у каждой депортированной семьи таких историй – на несколько поколений. Например, бабушка рассказывала про солдатика, который накануне постучался к ним в дом, попросил воды, а его накормили. Уходя он, говорят, вытер слезы. Молодой был. «Тетя, приготовьте теплые вещи и еды, выселять вас будут». Почти шепнул. Таких, как он, сейчас в фильмы добавляют персонажем для политкорректности. А раньше они существовали невыдуманными.

Прабабка собирала детей наспех – мою бабушку и ее брата, ему тогда было 15, и он депортацию не пережил. Почему-то солдатикам тогда мало, кто поверил. В дороге им было холодно и хотелось есть. Моя картинка в голове воссоздана рассказами бабушки. Односложные предложения, сухое изложение. Картинка – сумрачная, и одновременно очень яркая. Позже я пойму, что тогда бабушка была ребенком. Возможно оттого в ее слепках с реальности и рассказах — так много деталей и странных элементов, на которые взрослые бы не обратили внимания.

Бабушка часто мне вспоминается. Вот она постукивает палочкой по полу – немолодая, но красивая, очень сильная и почему-то гордо откидывающая голову назад. Я сижу на полу. Рядом у ее ног. Она смотрит решительно в одну точку — будто НКВДшники стоят рядом, а плакать нельзя. Но слезы катятся из-под очков, постукивание палочкой учащается в такт биению моего сердца.

«Почему ты не любишь про это вспоминать, Ба?» — спрашиваю я, уже окончившая школу. Осмелилась.

«Потому что придется вспомнить всех, кто не доехал», — говорит она. Сосредоточенно и твердо.

Таких разговоров с ней было 4, максимум, 5. Все по моей просьбе. По драматургии, хронометражу, планам – идентичны. Всё словно, раз и навсегда втачанное в подсознание, вдавленное с кровью и болью. Редко, в результате моих настойчивых расспросов, словно на негативе из темноты вагона проявлялись новые лица.

Девочка, которая перебиралась в другие вагоны и находила воды для остальных. Живительную воду передавали по глотку в ржавой плошке с женской стороны вагона в мужскую, в которой оказались лишь старики и мальчики. Она бы и еще лазила, эта девчонка, лишь бы они помогли ей прятать труп матери до конечной станции. Очень важно было похоронить. Но похоронить не давали. Стаскивали бездыханные тела тех, кто не подавал признаков жизни от уколов штыковой винтовки.

«Вы же люди», — по слогам говорит бабушка и начинает плакать, по-девчоночьи: «Вы же люди», — тихо повторяет она. «Девушка эта кричала на нашем языке так: «Вы же люди». «А потом на русский перешла, с акцентом, чтобы они тоже услышали».

Бабушка плачет. Я плачу. Кто-то заходит в комнату: «Дурочки», — обнимает нас обеих, кажется, брат. И пытается не плакать.

«А вечером мы пели, плели друг другу косы и пели. Я «колосок» научилась тебе заплетать, потому что нас выселили. Немцы хорошо плели косы».

Это уже в лагере. Он назывался трудовым. Но лагерем. Спали в землянках. «На продрогшей гнилой земле», — вспоминаю я стихотворение про героев фронта. Некстати вспоминаю. В землянку пускали всех «новеньких». Одиночество и скотство – худшее, что можно было противопоставить трагедии и голоду.

«Врагов», не героев, выслали в Бескарагайский район. Восточно-Казахстанской области. Кругом была неприкаянная степь.

В этом году 23 февраля в Семее -10. По-божески. Я почему-то все время смотрю погоду в Семее 23 февраля. В интернете смотрю, и мне кажется, что все это было на другой планете и с другими людьми. Я, нестойкая, несовершенная, легко теряющая почву под ногами, не могу быть продолжением людей, которые выжили в тот год. Погода смеется над нами по-разному. Один год было отрицательных 28 градусов днем и 32 – ночью. Одиннадцать суток по дороге смерти в холодных вагонах. Бабушка не помнила градусов, зато называла эти ночи самыми холодными в своей жизни.

Прабабка в дороге срезала роскошные косы – вязала кукол для детей. Голодных детей надо было чем-то отвлекать. На какой-то из станций обменяла золотое кольцо на полбуханки сухого хлеба. Бабушка говорила, что ничего слаще того заплесневелого сухаря, она еще долго не пробовала.

«Мне было 6. Работать я не могла. Моя работа была – собрать картофель». Картофелем она называла то, что жители в селе выбрасывали. В сезон 6-летняя бабушка ходила по поселку и собирала выброшенную ботву от картошки. На ней оставались маленькие плоды. Бабушка всегда, почему-то на левой руке, показывала, какого размера. С ноготь мизинца.

«Мне надо было собрать их, почистить и растолочь. Хватало на одну порцию. Мама приходила с поля, выпивала воды, иногда – молока, и съедала пюре. Это была вся ее еда».

Они с братом ловили сусликов — тоже в сезон. Отдельное увлекательное приключение. И к тому же, провиант. Прабабушка не могла это мясо есть, а дети ели.

Через какое-то время жизни в трудовом лагере брат упал с лошади. Помощь не оказали. Умер. Сколько их умерло…. Даже официальная статистика не знает. Цифры разнятся. Нули добавляют, убавляют, переставляют. Каждый ноль – порядок чьих-то не случившихся жизней. Таких же людей, чьи образы так и остались пока засвеченными на негативах памяти.

Неприглядные стороны нашей общей победоносной советской истории не принято громко обсуждать. Я пишу эти строки во многом благодаря этому самому 23 февраля, что совпало с датой начала операции под кодовым названием «Чечевица». Я с детства все думала, почему «чечевица»? По созвучию? По характеру «операции»? Говорят, все же по созвучию. У — вне сомнений — великой страны, победившей фашизм, были свои темные пятна.

Но в отличие от последовательных шагов, высмеянных много раз педантичных немцев, руководство постсоветских стран по части преемственности может делить лишь лавровые венки, но никак не ответственность за политические промахи.

Через много лет после бабушкиных рассказов, в турецком ресторане Берлина, я смотрела на обеденную чечевичную похлебку и думала, что жизнь много больше, чем какие-то кинопленки. Нам рассказывали про Холокост. Неделю. Возможно, поэтому я не влюбилась в Берлин. Методично, согласно орднунга и распорядка, с истинно немецкой организованностью мы обошли, пожалуй, все памятники немецкого покаяния.

Ты выходишь из подъезда и наступаешь на имена. Имена аккуратно высечены в металле. Металл влит в брусчатку. Самое сердце холеной Европы. ВВП. ВНП. Множество заслуг. И тут ты наступаешь на еврейское имя. Если ты не зверь, тебя пробирает до самого твоего национального самосознания. Тут когда-то, в этом самом твоем доме жила обычная еврейская семья. Вот их имена. Вот даты рождения – рождения у всех разные, смерти, чаще всего совпадают. Их убили твои предки. Ты должен помнить. Чтобы не ошибиться.

Или вот школа. Обычная ноябрьская школа. Мы продрогли, и я рассматриваю ярко-желтый лист в школьном дворе, лист должен отвлечь меня от мыслей о смерти, исторической несправедливости и человеческой жестокости. От мыслей, с которыми я в этом Берлине за семь дней чуть не задохнулась.

Лектор говорит, что это стена памяти. Мы упираемся в сооружение. Это кирпич к кирпичу выложенные оранжевые осколки немецкого покаяния. Учитель в этой школе попросила каждого из учеников прочитать в архиве или библиотеке что-то об убитом еврейском подростке, выбрать одно имя, написать его на кирпиче, вместе с датами жизни и смерти и расписаться.

«Возможно, тебе 14, и ему тоже было 14, когда он умер. Возможно, у вас похожи имена. Возможно, вы жили в одном и том же районе. Хоть что-то, что вас роднит», — говорила учительница школьникам.

Сначала стены не было. Была кучка кирпичей. Затем, кто-то подписал робко первый кирпич и положил его ровно напротив кучи. Потом появился второй. Третий. Первый ряд. Второй. Так, кирпич за кирпичиком, немецкие дети извинялись за смертоубийства своих дедов и прадедов …

Я все не могла понять, ну, зачем же так громко каяться? Мы все не могли, и, кажется, совсем вывели из себя нашего куратора – веселую, собранную немецкую профессоршу. Она перешла на русский с акцентом и почти захлебнулась:

«Демократы не растут на деревьях. Я каждый день вижу, что сделали мои деды. И я каждый день с этим живу. Мы будем извиняться до тех пор, пока сами себя не простим», — ей не хватало воздуха и русских слов.

Каждый год 23 февраля: «Праздновать или нет?» «Кто виноват и почему ничего не сделал?» «Покупать бритву и носки сейчас или приберечь до мая?»

Это все больше не раздражает, потому что я научилась прочитывать вяло возмущённый поток по диагонали и не участвовать. Поэтому эту колонку я прошу публиковать не 23-го. Чтобы не раздражать попусту.

Однажды пришло осознание — неумение перерабатывать историю и ее экстремальные ошибки порождает чудовищ. Единственное, что можно сделать — не затирать старые кинопленки, не высвечивать лишь выгодный ракурс, не вычеркивать прошлое и вместе с ним уважение к тем, кого больше нет, и, наверное, главное — научиться сосуществовать друг с другом. И тем, кто отмечает 23 февраля, и тем, кто не может.

Иначе, перефразируя цитату из Тенгиза Абуладзе, зачем покаяние, если оно не ведет к прощению?

Всем не доехавшим – вечная память.

[:]